ИИИИИИИ
<…> Я устал от этой вечной болтовни о книгах, — сказал Джефсон, — от целых столбцов критики по поводу каждой написанной строчки, от бесконечных книг о книгах, от громких похвал и столь же громких порицаний, от бессмысленного преклонения перед прозаиком Томом, бессмысленной ненависти к поэту Дику и бессмысленных споров из-за драматурга Гарри. Во всем этом нет ни беспристрастных суждений, ни здравого смысла. Если послушать Верховных Жрецов Культуры, то можно подумать, что человек существует для литературы, а не литература для человека. ИИИИИИИ
Нет. Мысль существовала до изобретения печатного станка, и люди, которые написали сто лучших книг, никогда их не читали. Книги занимают свое место в мире, но они не являются целью мироздания. Книги должны стоять бок о бок с бифштексом и жареной бараниной, запахом моря, прикосновением руки, воспоминанием о былых надеждах и всеми другими слагаемыми общего итога наших семидесяти лет. Мы говорим о книгах так, будто они — голоса самой жизни, тогда как они — только ее слабое эхо. Сказки прелестны как сказки, они ароматны, как первоцвет после долгой зимы, и успокаивают, как голоса грачей, замирающие с закатом солнца. Но мы больше не пишем сказок. Мы изготавливаем «человеческие документы» и анатомируем души. ИИИИИИИ
Вдруг он резко оборвал свою речь. ИИИИИИИ
— А знаете, что напоминают мне все эти «психологические» исследования, которые сейчас в такой моде? Обезьяну, ищущую блох у другой обезьяны. ИИИИИИИ
— И что в конце концов обнажаем мы своим прозекторским ножом? — продолжал он. — Человеческую природу или только более или менее грязное нижнее белье, скрывающее и искажающее эту природу? Рассказывают, как один старый бродяга, преследуемый неудачами, вынужден был искать пристанища в — Портландской тюрьме. Гостеприимные хозяева, желая как можно лучше ознакомиться со своим гостем во время его кратковременного пребывания, решили вымыть его. Они купали его дважды в день в течение целой недели и каждый раз открывали в нем что-нибудь новое, пока наконец не дошли до фланелевой рубашки. И этим им пришлось удовлетвориться, так как мыло и вода оказались бессильными проникнуть глубже. ИИИИИИИ
Этот бродяга, как мне кажется, вполне может быть символом всего человечества. Человеческая природа так долго была облачена в условности, что они просто приросли к ней. Теперь, в девятнадцатом веке, невозможно уже сказать, где кончается одежда условностей и где начинается естественный человек. Наши добродетели привиты нам как некие признаки «умения себя держать». Наши пороки — это пороки, признанные нашим временем и кругом. Религия, как готовое платье, висит у нашей колыбели, и любящие руки торопятся надеть ее на нас и застегнуть на все пуговицы. Мы с трудом приобретаем необходимые вкусы, а надлежащие чувства выучиваем наизусть. Ценой бесконечных страданий мы научаемся любить виски и сигары, высокое искусство и классическую музыку. В один период времени мы восхищаемся Байроном и пьем сладкое шампанское; двадцать лет спустя входит в моду предпочитать Шелли и сухое шампанское. В школе мы учим, что Шекспир — великий поэт, а Венера Медицейская — прекрасная статуя, и вот до конца дней своих мы продолжаем говорить, что величайшим поэтом считаем Шекспира и что нет в мире статуи, прекрасней Венеры Медицейской. Если мы родились французами, то обожаем свою мать. Если мы англичане, то любим собак и добродетель. Смерть близкого родственника мы оплакиваем в течение двенадцати месяцев, но о троюродном брате грустим только три месяца. Порядочному человеку полагается иметь свои определенные положительные качества, которые он должен совершенствовать, и свои определенные пороки, в которых он должен раскаиваться. Я знал одного хорошего человека, который страшно беспокоился оттого, что не был достаточно гордым и не мог поэтому, логически рассуждая, молиться о смирении. ИИИИИИИ
В обществе полагается быть циничным и умеренно испорченным, а богема считает правилом не признавать никаких правил. Я помню, как моя мать увещевала свою приятельницу актрису, которая бросила любящего мужа и сбежала с противным, безобразным, ничтожным фарсовым актером (все это было давным-давно). ИИИИИИИ
«Ты с ума сошла, — говорила моя мать, — зачем ты это сделала?» ИИИИИИИ
«Моя милая Эмма, — отвечала та, — что же мне еще оставалось делать? Ведь ты знаешь, я совсем не умею играть, и мне обязательно нужно было выкинуть нечто необыкновенное, чтобы показать, что я все же артистическая натура!» ИИИИИИИ
Мы — марионетки, наряженные в маскарадные платья. Наши голоса - это голос невидимого хозяина балагана, и имя этому хозяину — «условность». Он дергает за нити, а мы отвечаем судорогами страсти или боли. Человек — это нечто вроде тех огромных длинных свертков, которые мы видим на руках у кормилиц. На вид это — масса тонких кружев, пушистого меха и нежных тканей, а где-то внутри, скрытый от взгляда всей этой мишурой, дрожит крохотный красный комочек человеческой жизни, который проявляет себя только бессмысленным плачем. ИИИИИИИ
— На самом деле существует только одна повесть, — продолжал Джефсон после долгого молчания, скорее высказывая вслух свои собственные мысли, чем говоря со мной. — Мы сидим за своими письменными столами и думаем и думаем, и пишем и пишем, но повесть остается всегда одна и та же. Люди рассказывали, и люди слушали ее уже много лет тому назад. Мы рассказываем ее друг другу сегодня и будем рассказывать ее друг другу тысячу лет спустя. И эта повесть такова: «Жили когда-то мужчина и женщина, и женщина любила мужчину». Мелкий критик будет кричать, что это старо, и требовать чего-нибудь поновее. Он полагает, подобно детям, что в нашем мире еще может быть что-то новое<…> ИИИИИИИ
ИИИИИИИ
ИИИИИИИ
|